Без всяких приключений прибыли мы в Москву. Квартира была уже нанята и меблирована дворецким г-на Скотинки, посланным несколькими месяцами вперед. У г-на Скотинки было в Москве много знакомых между чиновниками, которые собирались у него с своими женами, раз в неделю, обедать, и два раза на вечер играть в карты.
Г. Скотинко, скоре после своего приезда, принял француза в гувернеры к своим сыновьям и француженку к дочерям. Кроме того, ежедневно ходили в дом учителя, для преподавания им уроков.
Я приставлен был в услужение к сыновьям, должен был содержать в чистоте учебную комнату и находиться при уроках, для исполнения разных приказаний учителей и молодых господ.
Кроме того, я служил при столе во время обеда и исполнял поручения самой г-жи Скотинко по разным магазинам; также разносил по городу ее записки к приятельницам, ходил за лекарством в аптеку и, кроме того, кормил птиц и собачонок, до которых барыня была охотница. Я был, как говорится, комнатным мальчиком. Меня одевали по казацки и называли казачком. Одаренный от природы счастливою памятью и переимчивостью, я в несколько месяцев научился у нашего повара русской грамоте и первым четырем правилам арифметики, а присутствуя при уроках господских сыновей, я в полгода затвердил наизусть множество французских и немецких слов и несколько ознакомился с географическими и историческими именами.
Учителя, приметив мою понятливость и любопытство, спрашивали меня иногда, для своей забавы, о том, что я запомнил из слышанных уроков, и объясняли мне, чего я не понимал.
Таким образом я сделался ученым между лакеями.
Я был доволен моим состоянием, сравнивая его с моим положением у жида, и хотя людей, вообще, в доме г-на Скотинки содержали и кормили весьма дурно, более от небрежения, нежели от скупости; но я имел свои преимущества, вознаграждавшие меня за другие недостатки.
Я пользовался остатками завтраков и ужинов детских; мне дарили деньги на пряники в модных магазинах, в аптеке и в других местах, куда я ходил за делами барыни;
сверх того, я завел игру в орлянку с соседними мальчиками и форейторами и, отчасти счастием, отчасти искусством, всегда почти выигрывал.
Я даже успел составить себе небольшой капитал, которого мне было достаточно на лакомство и на утоление голода, в случае нужды. Таким образом я прожил в доме г-на Скотинки, в Москве, полтора года, не заботясь о будущем и не предусматривая никакого улучшения своей участи. Самые лестные мои надежды состояли в том, чтобы со временем занять, при одном из господских сыновей, место камердинера или возвратиться к прежнему моему господину, Миловидину, которого ласковость и добродушие навсегда напечатлелись в моем сердце и памяти. Судьба устроила иначе.
Однажды я дожидался в модном магазине окончания какой-то работы для моей барыни. Вдруг вошла в магазин госпожа, одетая великолепно, и начала перебирать разные вещи. Взглянув нечаянно на меня, она остановилась и смотрела пристально, с каким то особенным участием. Она хотела приняться снова за рассматривание товаров, но, как бы по невольному влечению, взоры ее беспрестанно устремлялись на меня. Наконец она не могла победить своего внутреннего чувства и подошла ко мне.
– Чей ты мальчик, душенька? – сказала барыня ласково, погладив меня по щеке.
– Я и сам не знаю, – отвечал я. – Теперь служу у г-на Скотинки.
– Кто этот г. Скотинко?
– Богатый барин; он приехал в Москву на житье, года полтора тому назад, и я пристал к нему на службу, в дороге.
– Итак, ты вольный, а не крепостной?
– Я, право, не знаю, чей я; я вырос в Белоруссии, в доме г-на Гологордовского…
При сих словах барыня прервала мой рассказ, поспешно вышла из магазина и велела мне за собою следовать. Она отослала к карете своего лакея, дожидавшегося на лестнице, и продолжала со мною разговор.
– Как тебя зовут?
– Иваном.
– А сколько тебе лет?
– Не знаю.
– Ты говоришь, что вырос в доме г-на Гологордовского, – сказала барыня. – Кто ж твои родители?
– Не знаю, я сирота. – Во все это время я смотрел в лицо барыне и приметил, что она покраснела и глаза ее наполнились слезами.
– Иваном, – сказала она тихим голосом. Потом, помолчав, примолвила:
– Ванюша! нет ли у тебя какого знака на левом плече?
– А почему вы знаете, барыня, что у меня большой рубец на плече?
При сих словах госпожа закрыла платком глаза и несколько времени молчала. Наконец она поцеловала меня в лицо, спросила о месте жительства г-на Скотинки, дала мне рубль серебром и, не велев никому сказывать о нашей встрече и об ее расспросах, пошла к своей карете, сказав, что мы скоро увидимся. Я проводил добрую госпожу глазами до кареты и возвратился в магазин.
Как я был пригож лицом в детстве, то меня часто ласкали незнакомые люди, особенно женщины, даже останавливая на улицах; но ни одно подобное приключение не производило во мне такого сильного впечатления как эта встреча.
Сердце мое сильно билось: прекрасное лицо госпожи и ее черные глаза беспрестанно представлялись моему воображению; ее нежный голос раздавался в ушах моих. Я печально возвратился домой. Всю ночь мне снилась добрая госпожа; я несколько раз просыпался и принимался плакать с горя и досады, что не попал к таким ласковым господам. Мне хотелось служить у этой доброй, ласковой госпожи! О других чувствах я не имел понятия.
Всю ночь мне снилась добрая госпожа; я несколько раз просыпался и принимался плакать с горя и досады, что не попал к таким ласковым господам. Мне хотелось служить у этой доброй, ласковой госпожи! О других чувствах я не имел понятия.
На другой день, в 12 часов утра, подъехала к нашим воротам карета, в шесть лошадей, цугом, с тремя ливрейными лакеями.
Один из лакеев вошел в переднюю и просил доложить г ну Скотинке, что князь Чванов желает говорить с ним по весьма важному делу. Г. Скотинко, сидевший в халате, тотчас надел фрак, велел просить князя и ожидал его в передней. Князь имел от роду лет семьдесят; лицо его украшено было морщинами и красными пятнами; лысая голова была покрыта тестом из пудры с помадою; остатки седых волос сбиты были в пукли и связаны в косу. Он едва передвигал ноги, и лакеи вели его под руки с такою осторожностью, как будто он был стеклянный и мог разбиться в куски от малейшего прикосновения. Г. Скотинко принял князя с низкими поклонами и проводил в гостиную; но князь желал переговорить с ним наедине, и они перешли в кабинет, где оставались около часа. Наконец г. Скотинко выглянул из кабинета и кликнул меня. Я думал, что мне велят подать что нибудь, но как я удивился, когда г. Скотинко, указав на меня, сказал:
– Вот он, – а князь стал гладить меня по голове и трепать по щекам, приговаривая что-то на иностранном языке.
– Ванька, – сказал мне г. Скотинко, – поезжай сейчас с его сиятельством. Я более не имею над тобою права: вот твой благодетель.
Я так был изумлен сими словами, что ничего не отвечал и стоял неподвижно. Князь встал, пожал руку г-ну Скотинке и потащился к дверям, опираясь на мое плечо. В передней г. Скотинко сказал мне:
– Ну, прощай, Ваня; ты уже больше не мой слуга: ступай за его сиятельством.
Камердинер подал мне шапку, и я вышел за князем на улицу. Я почти испугался, когда князь велел мне сесть в карету рядом с собою. Я был в таком замешательстве, что не смел поднять глаза и перевесть дыхания. По счастью, князь молчал во всю дорогу и дремал. Сердце мое сильно забилось, когда мы остановились возле великолепного дома. Неизвестность участи иногда хуже верного несчастия.
Лишь только мы вошли в комнаты, блестящие золотом, бронзою, фарфором, испещренные коврами и картинами, князь сел на софу и велел позвать к себе дворецкого. Я между тем стоял у дверей и смотрел на все с любопытством. Вошел дворецкий.
– Возьми этого мальчика, – сказал князь, – поезжай с ним по всем портным и швеям, купи для него лучшего белья, модное платье по его летам, одень, как куколку, как княжеского сынка, вели порядочно остричь, вымой его, вычисти и, нарядив как можно лучше, отвези к Аделаиде Петровне. Слышишь ли?
– Слушаю, ваше сиятельство.
– Чтоб все было готово к шести часам: я сам буду на вечер к ней.
Дворецкий мигнул мне, и я вышел за ним.
Дворецкий, без дальних расспросов, посадил меня с собою на извозчичьи дрожки и привез к портному. Здесь он меня оставил, приказав портному исправить немедленно поручение князя и сказав, что он заедет за мною чрез несколько часов. Жена портного побежала со двора купить для меня белья. Портной сыскал прекрасное готовое платье, курточку и шаровары из казимира, фиолетового цвета, с блестящими пуговицами. Башмачник принес башмаки. Волосы мои острижены были в кружок, по русски. Парикмахер приладил их и завил в кудри. Хозяйка вскоре возвратилась с бельем и с вышитою манишкой: она сама вымыла меня, одела и не могла удержаться, чтоб не поцеловать меня в румяные щеки. Я почти не узнал себя, когда взглянул в зеркало и с гордостью удостоверился, что я красивее детей г-на Гологордовского, Скотинки и всех мальчиков, мною виденных в домах этих господ. Вскоре возвратился дворецкий и также изумился моему превращению. Мы опять сели на извозчичьи дрожки и поехали по назначению князя. Я ни о чем не спрашивал, а только любовался своим платьем.
Приехав к одному небольшому, чистенькому, деревянному домику, мы остановились, и дворецкий повел меня за руку в комнаты. Лакей отворил двери в залу, и я чуть не упал в обморок от радости, когда увидел ту самую госпожу, которая расспрашивала меня вчера, в магазине. Госпожа тоже вскрикнула от радости, бросилась обнимать и целовать меня и повела в другую комнату, отпустив дворецкого.
Когда мы остались одни, госпожа села на софе, посадила меня возле себя, велела снять курточку, осмотрела знак на левом плече и принялась плакать. Я также плакал, думая, что доброй госпоже приключилось какое-нибудь горе.
– Ваня, – сказала мне она. – Ты теперь не будешь более слугою. Ты мой родной племянник, сын сестры моей. Ты должен называть меня тетушкой и никому не говорить, чем ты был прежде.
– Теперь ты будешь баричем, точно таким же, как дети Гологордовского и Скотинки.
– О! нет, тетушка! – сказал я. – Я хочу быть гораздо лучше их. Они обходятся дурно с бедными мальчиками и слугами, шалят, обманывают родителей и не учатся.
Вместо ответа тетушка поцеловала меня.
– Не хочешь ли ты чего нибудь, Ваня? – спросила она.
– Я голоден, тетушка.
Она позвонила: явилась служанка, и тетушка велела накормить меня, сказав, кто я таков, и приказала отвесть мне особую комнату и устроить все для моего помещения.
Тетушка моя, Аделаида Петровна, была женщина лет тридцати, но по лицу казалась гораздо моложе. Она была красавица, в полном значении этого слова.
Черные ее волосы, нежные, как пух, придавали белому лицу особый оттенок; свежий румянец украшал ее щеки. Черты лица были правильные и одушевлялись сладостною улыбкой и выражением сердечной доброты. Черные глаза, осененные длинными ресницами и нежными бровями, привлекали к себе взоры, как магнит железо. Розовые, полные уста и белые зубы манили поцелуй на прелестный ротик. Она была высокого роста и прекрасной осанки. Одним словом, наружность тетушки была привлекательная, а ласковое и приятное ее обхождение увеличивало ее красоту. Тетушка говорила по-французски и по-итальянски, играла отлично на фортепиано и пела, как соловей.
Она жила очень хорошо. Квартира ее была довольно обширна и прекрасно меблирована. В услужении у нее были: два лакея, две служанки, повар, кучер и дворник для черной работы. На конюшне была пара красивых лошадей. В доме ни в чем не было недостатка. К ней ездило много гостей, но весьма мало женщин, и то несколько актрис и иностранок. Всякую неделю был у тетушки музыкальный вечер, на который собирались разные виртуозы и знатные господа, по большей части люди пожилые. Люди средних лет и юноши приезжали только со своими родственниками, и то весьма редко.
Кроме того, тетушка принимала ежедневно гостей к чаю, а некоторых к обеду и к ужину. Князь Чванов приезжал ежедневно и был в доме вроде папеньки. Люди повиновались ему, как своему господину, а тетушка слушалась во всем, хотя иногда и неохотно, как я примечал это. Иногда князь наедине спорил с тетушкой, которая всегда плакала при таком случае, а иногда даже падала в обморок. Тогда князь целовал у ней руки, просил прощения, и дружба снова восстановлялась на прежнем основании. Только я видел ясно и понимал, что посещения князя не нравились тетушке; она всегда морщилась, когда его карета подъезжала к крыльцу, и всегда приятно улыбалась, когда она отъезжала вместе с князем.
Тетушка моя была одна из тех женщин, которые почитают красоту первым достоинством, наряд первою потребностью жизни, а первым наслаждением – удивление мужчин и зависть женщин. Она употребляла большую часть времени на то, чтобы наряжаться и показываться в публике во всем блеске красоты и богатства. Даже любимое ее занятие, музыка, служило ей только предлогом к привлечению в дом свой людей хорошего общества, которые для того именно принимали на себя название любителей сего искусства.
Она была вдова одного итальянца, по имени Баритоно, который некогда занимался преподаванием уроков музыки и пения. Я ничего не знал о происхождении моей тетушки, и она никогда ни с кем не говорила ни о своих родственниках, ни о месте своего рождения. Она называла себя русскою и ездила иногда в русскую церковь к обедне и к вечерне, но только в большие праздники. В то время, когда я вошел к ней в дом, она была особенно дружна с одним молодым, небогатым дворянином, служившим в Москве, Семеном Семеновичем Плезириным. Он исполнял все поручения тетушки, сопутствовал ей в театр, в концерты и на прогулках и несколько раз в сутки забегал в дом, но всегда в такое время, когда не было старого князя Чванова.
Плезирин только на музыкальных вечерах являлся иногда к тетушке в присутствии князя и тогда обходился с ней с холодною вежливостью, как будто между ними не было тесного знакомства, а только музыкальная связь. Другим поверенным тетушки был французский аббат Претату, человек лет сорока пяти, приятной наружности и весьма веселого нрава. Он был домашним другом князя Чванова, жил у него в доме, на всем готовом; получал жалованье, или, лучше сказать, пенсион за воспитание сына (который уже находился в службе, в Петербурге); управлял его библиотекою, заведовал картинами и был поверенным во всех тайных делах. Аббат Претату также бывал почти всякий день у тетушки, но никогда не встречался с Плезириным. Тетушка во всем соблюдала большой порядок и всякому делу, всякому посещению назначено было свое время.
В доме ее было четыре входа, каждый из особой комнаты и с особой стороны: один с улицы, другой из под ворот, третий со сквозного двора, четвертый из саду. Гости входили и выходили, не встречаясь друг с другом, если этого желала тетушка.
Все, посещавшие тетушку, оказывали ей самую нежную дружбу, и я весьма удивлялся, что те самые господа, которые в доме у нее были столь обходительны, даже не кланялись ей на улицах и в театре, когда были с другими женщинами, но отворачивались всегда, как будто не замечая тетушки. Женщины же поглядывали на нее с улыбкою или исподлобья и, глядя не нее, всегда почти перешептывались между собою. Но тетушка моя была так добра, что ни на что не гневалась. С служителями своими она обходилась весьма ласково и только иногда сердилась на свою горничную, когда она, помогая ей наряжаться, делала что нибудь неловко, неохотно или медленно. Но маленькую свою вспыльчивость она всегда вознаграждала ласковым словом и подарками, и потому горничная ее служанка была к ней привязана, даже более других слуг. Одним словом, тетушка была любима всеми, кто только знал ее; а я, хотя после всех узнал ее, любил более всех, и сам был первым предметом ее нежности и попечений.
У меня была своя комната, с чистою постелью и комодом, наполненным платьем и бельем. Тетушка и служанка кормили и приглаживали меня с утра до вечера. Всякий день тетушка возила меня с собою прогуливаться и утешалась громкими похвалами моей приятной наружности. Все ее знакомые и приятели ласкали меня и дарили конфетками и игрушками.
Прошло три месяца от перемены моей участи, и я не мог еще опомниться. Иногда во сне представлялось мне прежнее мое положение: тогда я пробуждался с воплем и начинал горько плакать, опасаясь возвращения жесткой существенности.
Я всегда рассказывал ужасные мои сны тетушке, которая утешала меня уверениями, что мои несчастия никогда более не возобновятся. Наконец, мало помалу, я начал забывать о прежнем моем состоянии. Это даже простительно в детских летах.
Сколько взрослых людей забывают в счастии, чем были прежде, и, что еще хуже, избегают людей, которые вывели их из беды!
По крайней мере, я не похож был на них в этом: я обожал мою тетушку.
Однажды Плезирин пришел весьма рано, не в обыкновенное свое время. Подали кофе, и тетушка призвала меня в свою комнату.
– Ваня, надобно учиться, – сказала она. – По моему расчету, тебе
должно быть от роду, по крайней мере, двенадцать лет. Семен Семенович приискал
для тебя учителей. Ты станешь учиться по-французски, по-немецки, играть на
фортепиано и танцевать. Хочешь ли ты?
– Как не хотеть, если это вам угодно, тетушка, – отвечал я.
– Помни, что если ты станешь хорошо учиться, то будешь всегда
так же хорошо одет, как теперь, и будешь всегда иметь хорошее кушанье; а если
не будешь ничего знать, то можешь быть опять несчастлив. – Дрожь проняла меня
от сих слов, и я трепещущим голосом сказал:
– Я стану прилежно учиться, тетушка!
– Хорошо, Ваничка, – возразила она и, оборотись к Плезирину,
примолвила:
– Я вам уже сказала, что он должен иметь фамилию: этот день
должен все решить, – придумайте.
Плезирин задумался, прошел несколько раз по комнате и сказал:
– Вы мне говорили, Аделаида Петровна, что узнали своего
племянника по удивительному его сходству с покойным отцом, а удостоверились в
подлинности своих догадок по рубцу, оставшемуся на его плече от выжженного в
его младенчестве нароста.
– Точно так, – отвечала тетушка.
– Итак, ваш племянник должен называться Выжигиным: это
характеристическое прозвание будет припоминать ему счастливую перемену в его
жизни от этой приметы и… Тетушка не дала ему кончить:
– Прекрасно, прекрасно! – воскликнула она. –
Отныне Ваня будет называться Иваном Ивановичем Выжигиным. Слышишь ли, Ваня?
– Слышу.
– Ну, как тебя зовут?
– Иван Иванович Выжигин.
– Очень хорошо, – сказала тетушка. – А кто ты
таков?
– Племянник Аделаиды Петровны Баритоне.
– Нельзя лучше, – сказала тетушка. – Теперь помни, что
твой отец был чиновник из дворян и назывался Иванов; он даже составил себе
порядочное имение, но, по несчастью, разорился и умер, во время твоего детства;
а мать твоя, моя сестра, также дворянка, вышедшая по любви замуж, умерла на
другой день после твоего рождения на свет. Как у отца твоего не осталось
родственников, то тебе все равно как называться. Ивановым или Выжигиным.
Я молчал и слушал.
– Теперь, Ваня, ступай в свою комнату, – сказала
тетушка, – завтра начнутся твои уроки.
Плезирин, который любил подшучивать, сделал мне поклон,
примолвив:
– До свиданья, Иван Иванович Выжигин: прошу любить и жаловать
своего крестного папеньку.
Тетушка засмеялась и сказала:
– Позволяю любить, но запрещаю походить на него, чтоб
не заслужить названия manvais subject (негодяя).
Это французское выражение я знал давно, потому что учителя
называли таким образом, за глаза, детей г. Гологордовского и Скотинки, и потому
я за долг почел отвечать:
– Не бойтесь, тетушка, я постараюсь быть не похожим на Семена
Семеновича.
На другой день явились учителя. Засыпанный табаком немец, г. Бирзауфер, старик, с багровым лицом, на котором цвели лавры Бахусовы. Г. Феликс, молодой француз, работник с помадной фабрики, который, обучая грамоте начинающих, сам учился ремеслу учителя и гувернера. Г. Шмирнотен, также немец, учитель музыки и пения, хотя знал очень хорошо теорию музыки, но играл на фортепиано так дурно и ревел так громко и нескладно, что все в доме затыкали себе уши, когда ему приходила охота петь или играть после урока. Танцевать я обучался в танцклассе, у одного хромого театрального танцора, сломавшего себе ногу в роли какого-то чудовища, при представлении волшебного балета. Мои учителя языков следовали противоположным методам. Когда я научился читать, немец стал мне вбивать в голову грамматические правила, а француз, мало заботясь о грамматике, заставлял меня выучивать наизусть как можно более слов и речений. Как у нас в доме беспрестанно болтали по французски и все почти гости, наперерыв друг перед другом, экзаменовали меня в моих успехах во французском языке, то я весьма скоро сам стал болтать и совершенно понимать все разговоры, к большой радости тетушки. Когда я уже понимал, что читаю, г. Феликс стал учить меня грамматике, то есть: растолковал, что значит роды, имена существительное и прилагательное; научил употреблять члены (les articles) и спрягать глаголы вспомогательные. Чрез год я уже говорил по французски почти так же хорошо и, по крайней мере, так же смело, как другие наши знакомые; а в немецком языке едва дошел только до склонений. На фортепиано я играл гораздо лучше моего учителя и пел так приятно, что даже на наших музыкальных вечерах певал соло. Танцы были для меня наслаждением: в течение года я выучил не только вальс и кадриль, но и менуэт, аллеманд, матрадур, тампет и все тогдашние модные прыжки.
На четырнадцатом году от роду и в один год воспитания я был, по словам тетушки: un jenne homme accompli (совершенный юноша): болтун, ловок, смел и даже дерзок: все эти качества назывались признаками гения.
В совете друзей тетушкиных положено было отдать меня в лучший пансион, чтоб сделать из меня ученого. Князь Чванов взял на себя платить за мое воспитание. Но как тетушка ни под каким видом не хотела расстаться со мною, то в день моих именин, когда, по расчету тетушки, мне исполнилось четырнадцать лет, меня записали полупансионером в учебное заведение г. Лебриллияна, где обучались дети лучших русских фамилий. Мне накупили разных книг, подарили богатый портфель, и я начал прилежно посещать классы, примечая, что мои успехи в науках доставляют тетушке радость, а мне подарки.
Я обещал тетушке быть лучше детей Гологордовского и Скотинки, но как одни причины производят одни последствия, то я от баловства приобрел те же пороки. Меня все хвалили и ласкали в глаза: я сделался горд и возмечтал, что я лучше всех. Мне ни в чем не отказывали и тем самым возбуждали более желаний, потому что прихоти рождаются по мере возможности удовлетворять их.
В пансионе взрослые мальчики (насмотревшись дома на занятия родителей) играли между собою в карты, угощали друг друга завтраками, и тот из нас, кто мог издерживать более, пользовался уважением своих товарищей.
Когда у меня недоставало денег на мои забавы, я выдумывал необходимые надобности и, не смея открываться тетушке в том, что мы делали украдкою, просил денег на книги, краски, циркули, бумагу и таким образом научился лгать и обманывать. Тетушка и знатные господа, ее приятели, исполняли мои желания и не противоречили мне, и так я почитал непростительным проступком в слуге, если он медлил исполнять мои приказания, а от этого сделался груб в обращении с слугами, взыскателен и капризен. С бедными товарищами моими я обходился дерзко, с богатыми надменно, почитая себя богаче первых и лучше других. Учителей и гувернеров я не боялся и не уважал оттого, что содержатель пансиона, опасаясь лишиться покровительства князя Чванова и подарков тетушкиных, льстил мне, смотрел сквозь пальцы на мои шалости и не удовлетворял жалобам учителей.
Итак, я невольно сделался во всем похожим на тех детей, которые прежде казались мне столь несносными. Я даже потерял охоту учиться, потому что голова моя всегда занята была чем нибудь другим.
Но, по счастью, необыкновенная моя память и врожденная понятливость заменяли прилежание: слушая уроки мимоходом и никогда не уча наизусть, я знал лучше других все, что преподавали у нас в пансионе, кроме, однако ж, математики. Изучение ее требует непременно постоянного занятия, повторений и выписок, и как это было не по моему вкусу, то я решительно объявил тетушке, что не имею никакой склонности и способности к математике. Она, посоветовавшись с г. Плезириным и аббатом Претату, уволила меня от математических лекций, и все мои познания в сей науке ограничились арифметикой.
Отрывок к публикации подготовила Е. В. Воднева
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ РОМАНА Ф.В. БУЛГАРИНА «ИВАН ВЫЖИГИН» (1829) ЧИТАТЬ ТУТ.