Часть 15.
– Приехав в Москву в намерении умилостивить дядю и получить от него помощь, я несколько дней скрывался пред знакомыми и, чрез одного старого приятеля моего отца, старался войти в переговоры с прежним моим благодетелем. Дядя отказался даже видеться со мною. Все усилия приятеля моего отца, чтоб помирить нас, остались тщетными. Вот причина сего неслыханного упорства.
Дядя мой, человек холодный, равнодушный ко всему, тяжелый и ленивый, был рабом своих привычек.
Он тридцати лет сряду служил в одном присутственном месте, где вся его должность состояла в том, чтоб подписывать на бумагах: верно с подлинным: Степан Миловидин.
Почти каждый вечер он проводил в Английском клубе, где величайшее его наслаждение состояло в том, чтоб пить клюквенный лимонад, играть в вист и прислушиваться к сплетням, которые он, возвратясь домой, пересказывал своей домоправительнице, Авдотье Ивановне.
Эта женщина, вдова отставного коллежского регистратора, нанимала, лет за двадцать пред сим, квартиру в одном доме с моим дядею и, узнав, что он заболел опасно и что за ним некому ухаживать, кроме слуг, самовольно поселилась в его комнатах, при помощи квартального надзирателя подчинила служителей своей власти, ссорилась с больным и с доктором, а между тем не отходила от постели дяди, лила ему в рот лекарство и до того ему надоела, что он выздоровел.
Из благодарности ли или из трусости, он не имел духу выгнать Авдотью Ивановну из своей квартиры и, видя ее брюзгливое усердие к себе и шумное рачение в присмотре за хозяйством, оставил в ее распоряжении все, касающееся до устройства дома.
Дядя мой вскоре почувствовал превосходство женского хозяйства пред домоводством старого холостяка. Белье его было в исправности, чай и кофе вкуснее, за столом всегда являлось какое-нибудь любимое его блюдо.
Вскоре привычка одолела моим дядею до такой степени, что он не мог обойтись без Авдотьи Ивановны и все, что не было приготовлено и подано ее руками, казалось ему неприятным. <…>
Дядя мой почитал себя счастливым, что нашел существо, которое за него думало, желало, боялось и надеялось.
Он с радостью отдал свое именье в распоряжение Авдотьи Ивановны, чтоб только не иметь дела с старостами, управителями и должниками, которые всегда выманивали у него что-нибудь, а притом и обманывали. Он благодарил судьбу, что Авдотья Ивановна позволила ему посещать Английский клуб, с условием: переносить ей все сплетни, — и с трепетом возвращался домой, когда, заигравшись в карты, пропускал мимо ушей занимательные рассказы и приходил без новостей. <…>
У Авдотьи Ивановны была дочь от мужа ее, отставного коллежского регистратора; она была, по третьему году, когда маменька ее взяла приступом дом моего дяди. Само по себе разумеется, что она после того воспитывалась на счет моего дяди и что Авдотья Ивановна непременно требовала, чтоб ее Лиза говорила по-французски, играла на клавикордах по-немецки, пела по-итальянски и танцевала все заморские танцы.
Всему этому научили Лизу за деньги, но как ум господа иностранцы привозят к нам не на продажу, а для собственного обиходу, то Лиза осталась дурочкою, как Бог ее создал.
Отец мой, будучи генералом в действительной службе, находился всегда в армии; матери лишился я в малолетстве, и так до десятилетнего возраста воспитывался у родственницы матери моей, старой девицы, вместе с двумя дюжинами обезьян, попугаев, собачонок, карлиц, калмычек и всяких других диковинок.
Величайшая справедливость царствовала в сем зверинце: нас всех, то есть людей и зверей, равно любили, досыта кормили, ласкали и били, смотря по расположению духа нашей благодетельницы.
В дни веселья всех нас: собачонок, обезьян, калмычек, карлиц и меня — кормили одинаковыми бисквитами и миндалем, а в дни гнева — всех секли одним пучком розог. <…> Я думаю, что я сам бы превратился в сибирского кота или в обезьяну, если б долее пожил в этом доме. Но, по счастью, отец мой, приехав в Москву, взял меня оттуда, поссорившись с благодетельницею моею за то, что выхвалял перед нею супружеское состояние и утверждал, что он был счастлив с моею матерью. Отец мой прожил в военной службе часть своего родительского наследства; а дядя мой, подписывая верно с подлинным, умножил свой участок вдесятеро: он взялся платить за мое воспитание и содержать меня в службе. Меня отдали во французский пансион, как водится, — и по праздникам дядя позволял мне приходить к себе к обеду.
Авдотья Ивановна, к удивлению всех, не только не завидовала тому, что дядя мой разделял свои благодеяния между мною и ее дочерью, напротив того, она очень любила меня, ласкала, дарила и обходилась со мною, как с сыном.
По определении моем в службу, уже по смерти моего отца, Авдотья Ивановна не только принуждала дядю моего снабжать меня всем нужным, но даже заставляла его давать мне более денег, нежели сколько было определено.
Наконец открылась причина этой нежности. Авдотья Ивановна имела намерение женить меня на своей Лизе,
и, как скоро я женился на другой, она заставила моего дядю верить, что я впал в величайшее преступление, оказался неблагодарным и наконец, представив меня порочным и злонравным, принудила его отречься от меня и лишить наследства судебным порядком. <…>
Узнав о приезде моем в Москву и о моем несчастии, некоторые друзья моего отца соединились, чтоб переменить намерение моего дяди. Они прибегнули к Авдотье Ивановне и, угрожая ей адом и уголовною палатою, успели наконец в том, что Авдотья Ивановна, в лице моего дяди, согласилась дать мне 25 000 рублей с тем, однако ж, чтоб я добровольно отказался от целого наследства, которое простиралось до миллиона рублей. Находясь в крайности, я на все согласился <…>.
Петербург можно уподобить прекрасной молодой кокетке большого света, ищущей наслаждений со всеми приличиями, со всеми расчетами образованности.
Москва-матушка похожа на пожилую, богатую вдовушку, которая, пожив в большом свете, удалилась внутрь России, в провинциальный город, лежащий посреди ее поместий, чтоб играть первую роль в своем околотке, не прерывая, однако ж, сношений с столицею.
Москва, любезный друг, из всех иностранных причуд и обычаев умела соткать для своего покрова свою собственную, оригинальную ткань, в которой чужеземцы узнают только нитки своей фабрики, а покрой одежды и узоры — принадлежат нашей родимой Москве.
Лучшее московское общество составляют,
во-первых, так называемые старики, отслужившие свой век и от усталости или других причин поселившиеся в Москве на временный покой, в ожидании вечного. <…> Они имеют свои заседания в Английском клубе и у почтенных пожилых дам первых трех классов. Чинопочитание соблюдается между ними с такою точно строгостью, как в хорошем полку, под ружьем. Политика, война, внутреннее устройство государства, определение к местам, судопроизводство, а особенно награждения чинами и пожалование орденами, все подвержено суждению сего крикливого ареопага. В сем первом разряде даются балы, обеды, ужины и вечера для проезжающих чрез Москву важных лиц, первоклассных местных чиновников и лучшего дворянства.
Во-вторых: чиновники, занимающиеся действительною службой в московских присутственных местах, которые отличаются тем только от чиновников петербургских и других городов, что живут роскошнее, имеют более влияния на дела и не занимаются другими посторонними предметами, как, например, литературою и науками, так, как некоторые молодые чиновники в Петербурге.
В-третьих: чиновники, не служащие в службе, или матушкины сынки, то есть: задняя шеренга фаланги, покровительствуемой слепою фортуной. Из этих счастливцев большая часть не умеет прочесть Псалтыри, напечатанной славянскими буквами <…> Они-то дают тон московской молодежи на гульбищах, в театре и гостиных. Этот разряд также доставляет Москве философов последнего покроя, у которых всего полно чрез край, кроме здравого смысла; низателей рифм и отчаянных судей словесности и наук.
В-четвертых, огромное стадо всякого рода отставных чиновников, принадлежащих к старым фамилиям и дослужившихся до известных чинов, из которых кто проживает свое именье на досуге, кто без большого труда наживает картами и всякими изворотами, а кто просто живет, от дня до дня, на счет московского гостеприимства.
В-пятых, помещики замосковных губерний, приезжающие в Москву, по зимнему пути, съедать деревенский запас и любоваться танцами своих дочек на балах Дворянского собрания или на званых вечеринках, пока какой-нибудь жених, прельстясь приданым (о котором словоохотные тетушки умеют весьма искусно разглашать во всех закоулках Москвы), не потребует прелестной руки, не знавшей от детства никакой работы.
В-шестых, приезжие из столицы и из армии искать богатых невест, которыми Москва славится издревле. Эти господа начинают обыкновенно свысока, а кончают на воспитанницах или купеческих дочках, которыми расчет гораздо вернее. <…>
Получив 25 000 рублей, я поступил с ними точно так же, как со всеми деньгами, которые переходили чрез мои руки <…>. Я нанял хорошую квартиру и экипаж в четыре лошади. Завел изрядного повара, назначил у себя один день в неделю, в который собирались у меня знакомые и приятели к обеду и на вечер, и пустился с визитами по Москве.
Жена моя составила себе большую партию между мужчинами, а я — между женщинами. Первые находили мою жену удивительно прелестною, вторые называли меня ужасно любезным,
и мы, скоро познакомившись с лучшими домами в Москве, стали жить, как следует людям порядочным, то есть кормить и поить других, пресыщаться сами на чужих обедах и ужинах, танцевать везде, где только, желали этого, наряжаться, играть в карты в большую игру, а вслед за этим делать долги, не платить, и прочее, и прочее!
Всякий капитал в руках мота имеет два конца. На одном конце цепляются наслаждения и прихоти, на другом, если не поместится раскаяние, то пристают заблуждения, которые доводят часто до преступлений. Я опомнился при последней сторублевой ассигнации и пробудился из усыпления от пронзительного крика моих заимодавцев. <…>
Они предлагали сделать из моего дома игорный вертеп, надеясь, что я привлеку к себе богатых людей из высшего круга общества, а жена моя, красавица, будет вознаграждать проигравшихся нежными взглядами.
Другие хотели, чтоб я позволил, за известные проценты, употреблять мое имя в бездельнических оборотах и т. п. <…> Я прогнал всех моих соблазнителей и решился — я ни на что не решился, только отказавшись от собраний в моем доме и вымолив у извозчика карету в долг, пустился разъезжать по Москве более прежнего, в надежде наткнуться на счастье. <…>
Одна из пожилых богатых дам, которая находила меня ужасно милым, предложила мне свою дружбу и помощь; а муж ее, считавший жену мою удивительно прелестною, невзирая на свою старость и подагру, имел весьма нежное сердце и не мог хладнокровно переносить, чтоб прекрасная Петронелла нуждалась в нарядах.
Мы подружились, составили одно семейство, самое согласное, и опять зажили припеваючи. <…>
Родственникам графа и графини Цитериных весьма не нравилась наша тесная дружба. Они, чтоб развлечь и рассеять старика и старуху, упросили докторов присоветовать им ехать к минеральным водам за границу, обоим вместе и к одному целебному источнику, думая, что я и жена моя, из приличий, останемся в Москве.
Но где страсть или нужда, там не действуют светские приличия. Старик и старуха согласились ехать к минеральным водам из любви к жизни, но предложили нам ехать вместе с ними.
Мы с удовольствием приняли это предложение. <…>
Между прекрасными посетительницами Карлсбада мне более всех нравилась графиня Сенсибили, приехавшая из Вены, с двумя малыми детьми, пользоваться от ипохондрии целебными водами. Муж ее, благородный итальянец, занимал важную должность в австрийских итальянских владениях и не мог ей сопутствовать. <…>
Я почитал ее италиянкою, но, вообрази мое удивление, когда я узнал, что она русская княжна, хотя не знала ни одного слова по-русски.
Воспитанная в Петербурге француженкою, она, в доме родителей своих, природных русских, никогда не слыхала отечественного языка.
В этом доме предпочтительно были принимаемы иностранцы, и молодая княжна от детства привыкла слышать, что русские варвары, не способны ни к чему, как только к платежу оброка и мелочной торговле, а что одни только чужеземцы люди, с которых русские должны брать пример, как жить в свете. <…>
Несчастная княжна (говорю несчастная, потому что почитаю таковыми тех, которые не знают и не любят своего отечества) чрезвычайно была рада, когда мать ее, по смерти своего мужа, выехала из России и, проехав вдоль и поперек Европу, поселилась во Флоренции. Старуха вышла там замуж за одного молодого французского мещанина, которому купили за деньги графское достоинство, там, где оно продается.
На пятнадцатом году княжну Маланью отдали также замуж за графа Сенсибили, и вскоре наша одноземка, приняв все италиянские обычаи, позабыла даже о существовании России. Прошло десять лет от ее брака, и она почувствовала ипохондрию, также, кажется, от избытка супружеского счастья: поехала рассеяться в Вену, а оттуда в Карлсбад, где я оказал ей величайшую услугу, удостоверив ее, что русские могут любить так же нежно, сильно и пламенно, как итальянцы и французы, и тем примирил ее с отечеством. Она даже стала учиться по-русски и нашла, что слово люблю чрезвычайно нежно и приятно для слуха.
Графиня Сенсибили должна была ехать в Венецию, к мужу. Я упросил графиню и графа Цитериных отправиться на зиму туда же. В этом городе я проводил время чрезвычайно приятно, посещая ежедневно милую графиню Сенсибили, под именем учителя русского языка. <…>
Я жил в Венеции как в раю, около года, как однажды…
Вдруг послышался голос Арсалан-Султана, который звал меня к себе, и Миловидин должен был прекратить свое повествование.
Отрывок к публикации подготовила Е. В. Воднева.
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ РОМАНА Ф.В. БУЛГАРИНА «ИВАН ВЫЖИГИН» (1829) ЧИТАТЬ ТУТ.