Моцны — интернет-портал > Спецпроект > Иван Выжигин > САМЫЙ ВЕРНЫЙ И ПРИЯТНЫЙ СПОСОБ К РАЗОРЕНИЮ (часть 27)

 

САМЫЙ ВЕРНЫЙ И ПРИЯТНЫЙ СПОСОБ К РАЗОРЕНИЮ (часть 27)

САМЫЙ ВЕРНЫЙ И ПРИЯТНЫЙ СПОСОБ К РАЗОРЕНИЮ (часть 27)

Часть 26.

Я не преминул явиться к обеду. Груня приняла меня с распростертыми объятиями, смеялась, плакала и повторяла тысячу раз, что нет счастливее ее в мире, после того как она удостоверилась в моей любви. За столом я рассказал ей в кратких словах мои приключения в киргизской степи. После обеда мы уселись на диван, и Груня начала свое повествование:

– Отец мой, как тебе известно, оставил после смерти своей порядочное состояние; но матушка, управляя имением во время моего детства, расстроила его и наделала долгов. Ты видел жизнь нашу. У нас в доме собирались все любители и все профессоры карточной игры. Все, что только, матушка выигрывала на верную в доле с игроками, она; проигрывала им же на счастье, с прибавкою из своих собственных денег. К довершению несчастия, она влюбилась в одного молодого вертопраха, который обещал на ней жениться, взял взаймы большую сумму денег и женился — на другой.

Положение наше, пред отъездом в Оренбург, было самое отчаянное: дом был заложен, капитала ни гроша и долгов вдвое более, нежели всего имения.

В это время умер мой дядя, и мы поспешили в Оренбург за наследством, надеясь поправиться в делах.

Едва только я вышла из пансиона, где научилась нашей пансионной премудрости, то есть держаться прямо и болтать по французски, матушка моя взялась довершить начатое воспитание и стала учить меня кокетству, чтоб красотою моею и любезностью привлекать в дом богатых юношей.

Ты видал часто и сам, как я выбирала карты из колоды для горячего понтера и советовала ему ставить большие куши на мое счастье.

Я всегда избирала для этого игроков, которые были неравнодушны к моей красоте и охотно мне повиновались. Разумеется, что выбранная мною карта всегда проигрывала, потому что мне шептали игроки, какую карту и когда я должна ставить. <…> Клянусь честью, что я кокетничала с величайшим отвращением, пока не узнала тебя.

Мне велено было привязать тебя к дому. Это было самое приятное для меня поручение со времени выхода моего из пансиона. Я не имела нужды притворяться, потому что истинно тебя полюбила. <…>

В Оренбурге постигло нас новое несчастье. Лишь только суд намеревался отдать нам оставшееся после дяди имение, явились наследницы: полдюжины воспитанниц с духовным завещанием, написанным законным образом, при свидетелях. Имение было нажитое, то есть приобретенное самим дядею, а потому и спорить было бы бесполезно, тем более что воспитанницы были красавицы и имели сильное покровительство.

Делать было нечего, и матушка снова открыла игорный дом.


Дела шли весьма плохо до зимы. Мы жили почти в долг. Особенно сначала мы нуждались в деньгах. В это время приехал в Оренбург, по делам службы, адъютант одного генерала из Петербурга, ротмистр граф Ловков, молодой человек приятной наружности, сын богатых родителей, веселый нравом и чрезвычайно любезный. Он увидел меня на прогулке, влюбился, познакомился в доме и стал посещать нас ежедневно. Матушка, под угрозою проклятия, велела мне употребить все средства прельщения, чтоб привязать к себе графа Ловкова. <…> Вскоре между нами водворилась тесная дружба, фамилиярность, которой ты был свидетелем…

Ты все еще жил у меня в сердце, но, признаюсь, почтительная, робкая любовь твоя ко мне казалась мне детскою игрушкой, в сравнении с пламенною, открытою счастью графа. Когда он узнал от Вороватина, что ты приехал в Оренбург из любви ко мне, то поклялся лишить тебя жизни, и чтоб спасти тебя от опасности, я вздумала отречься от тебя и даже клеветать…. <…> Внезапное твое появление привело меня в такое смущение, что я была вне себя… не знаю, что я говорила. <…> Любезный Ваня, прости меня!

Груня заплакала, и я объявил торжественно и утвердил клятвою, что прощаю ее и не сохраню в сердце ни малейшей искры негодования за все прошедшее. <…>
– Я хотела узнать, что с тобою сделалось, — сказала; Груня. — Меня уведомили, что ты заболел, что Вороватин, на другой же день, нанял другую квартиру, что какой-то незнакомец приехал за тобою в телеге, чтоб перевезти в новое жилище, но что хозяин новой квартиры тебя не видал. Вороватин чрез несколько дней уехал из Оренбурга, не простясь с нами, и я не знала, что сталось с тобою. <…>

Граф, представив мне искусным образом несчастное положение мое в игорном доме и обещая жениться на мне после смерти старого и больного своего отца, уговорил меня тайно уехать с ним в Киев, где стоял полк, в который он поступил, оставив звание адъютанта. Не долго была я в заблуждении.

Граф был любезен, нежен и вежлив, как все обольстители до исполнения своего умысла, а после того сделался груб, капризен, холоден, чтоб отвязаться от легковерной. <…>

Наконец он объявил мне, что отец его скончался и что он должен немедленно ехать в Петербург. Я припомнила ему обещание. Он молчал. Я просила его, чтоб он взял меня с собою: он отговорился невозможностью. Наконец он уехал, и чрез месяц я узнала, что отец его жив и что мой обольститель женился на богатой девице знатной фамилии!

Ты можешь вообразить себе мое отчаяние. Я намеревалась возвратиться к матери, которая переехала снова в Москву: но в ответ на мое письмо получила известие, что матушка моя скончалась. Я осталась сиротою в свете, без покровителя, без денег, без доброго имени!

Граф поручил одному из своих друзей разделаться со мною и предложил мне пенсию, с тем чтобы я оставила его в покое. Я презрела его предложение и написала к жене его письмо, в котором изобразила всю гнусность поступка графова. <…>

В это время чрез Киев проезжала труппа странствующих актеров, составленная из недоучившихся школьников, исключенных семинаристов и полуграмотных актрис домашних театров, отпущенных на волю или проживающих по паспортам.

Мне вдруг пришла в голову мысль сделаться актрисою. Хозяин этой орды, отставной суфлер, испытав мои способности к театру, так был доволен мною, что тотчас дал мне в своей труппе место: первой певицы, первой трагической и комической актрисы и первой танцорки. Я не хотела играть на театре в Киеве, где меня знали офицеры. Мы отправились на малороссийские ярмарки, где я снискала себе славу и привлекла зрителей на наши представления. <…>

Однажды, на проезде чрез небольшой городишко, хозяин объявил нам, что казна наша в таком истощении, что не позволяет нам продолжать нашего странствия.

Мы остановились в трактире, устроили в сарае театр, наделали люстр из обручей, вывесили свои бумажные декорации и обклеили все углы улиц писаными объявлениями. Прошло несколько дней, и никто не являлся в театр.

В это время остановился в трактире богатый господин, проезжавший из Петербурга в свои поместья. Увидев на афишке, что актеры намерены играть трагедию Сумарокова: Димитрий Самозванец и оперу Мельник и ожидают только зрителей, чтоб отличиться прекрасною игрою, проезжий барин, для потехи, заказал для себя спектакль и за 50 рублей ассигнациями поместился в театре один, с своим пуделем. Невзирая на то, что пудель мешал нам декламировать, поднимая ужасный лай, как скоро наш Дмитрий Самозванец приходил в бешенство, невзирая на то, что свечки, прикрепленные к висячим обручам, то гасли, то падали актерам на голову, что в целом оркестре не было ни одной скрипки с полным числом струн, мы благополучно окончили наше представление, и богатый барин заметил во мне способности, которые ему угодно было назвать большим дарованием. Он подарил мне, из одного великодушия, 200 рублей на проезд в губернский город, где один любитель театра содержал труппу. Я послушалась его, оставила своих товарищей и, прибыв в губернский город, явилась к содержателю театра. После первого дебюта мне назначили бенефис, с условием сыграть несколько раз в пользу театра.

Бенефис был блистательный, ибо тогда были дворянские выборы, и я нравилась публике.

С собранными деньгами и рекомендательными письмами отправилась я в Москву, определилась в актрисы здешнего театра, и ты по моему дебюту можешь судить о малых моих способностях и о тех успехах, какие ожидают меня на этом поприще.

– Любезная Груня, — сказал я. — Ты видишь одни приятности в звании актрисы, но не рассчитала неудач, которые могут тебе встретиться. Послушайся меня, оставь театр: я женюсь на тебе, мы уедем в какой-нибудь отдаленный город, и я с капиталом моим заведу торговлю или займусь хлебопашеством. <…>

– Выжигин! <…> Неужели при имени славы сердце твое остается холодным?

Неужели блистательная участь твоей Груни тебя не трогает? <…> Нет, Выжигин, я не могу отречься от театра в ту самую минуту, когда он доставляет мне славное имя, способ к существованию, удовольствие и примиряет с светом, из которого, так сказать, я дезертировала. Подожди, дай мне насладиться, и тогда — я твоя навеки. <…>

Надлежало повиноваться, или, лучше сказать, не надлежало, но хотелось повиноваться — и я замолчал.

Прошел месяц; Груня сделалась предметом обожания всех любителей прекрасного пола и драматического искусства, предметом зависти для всех кокеток. Она торжествовала; я страдал и молчал. <…>

Но Груня вела себя прекрасно. С богатыми и влюбленными в нее любителями драматургии она обходилась гордо, но вежливо; принимала их только в условленные дни и часы, всех вместе, при других женщинах, и не позволяла никаких вольностей ни в словах, ни в поступках. С театральными чиновниками она умела обходиться таким образом, что они сами предупреждали ее желания. Груня слыла фениксом ума и добродетели между актрисами. <…>

Однажды я застал Груню в печали: глаза ее были красны, бледность покрывала лицо: видно было, что она плакала. Я ужаснулся.
– Милая Груня, что с тобой сделалось: скажи, ради Бога?
– Ах, Выжигин, как я несчастна! Мне дали первую роль в новой опере, назло этой глупой и вялой девчонке Маскиной, которая гордится только тем, что расточает имение графа Жилкина и появляется на сцене в золоте и в алмазах. <…> Что же вздумала сделать эта злая Маскина? Она должна представлять соперницу мою, богатую вдову, и заказала богатейшее платье, вышитое чистым золотом по бархату, и хочет явиться вся в бриллиантах, возле меня, а я в первой роли буду в мишуре и стеклянных бусах! — Груня заплакала. <…>

– Сколько же надобно на платье?
– Тысячи полторы.
– Полторы тысячи небольшое дело, но бриллианты…
– Бриллианты можно взять напрокат, только чтоб было что заложить за них. Мне в собственность нужны только порядочные бриллиантовые сережки и жемчуг с фермуаром, а прочее все можно было бы взять напрокат. Но оставим это: сядь ко мне, Ваня, и погорюем вместе. <…>

Я выбежал от Груни в сильном волнении. Она любит меня, думал я; она пренебрегает всеми связями из любви ко мне и жертвует даже для меня женским тщеславием — самолюбием! <…> С сими мыслями я полетел домой, взял билеты Сохранной казны, поехал с ними в Опекунский совет, взял десять тысяч рублей и прямо поскакал к ювелиру. Я выбрал прекрасные сережки и жемчуг с фермуаром за 6000 рублей, взял напрокат диадему, ожерелье и браслеты, ценою в 25 000 рублей, под залог моих билетов, и возвратился к Груне, когда она собиралась садиться за стол, полагая, что я уже не буду. Она приняла меня нежно, но с печальным лицом. <…>

Груня посмотрела на вещи, потом бросила на меня такой взгляд, что я чуть не растаял; кинулась в мои объятия, вскрикнула и лишилась чувств. <…>

Груня от излишней чувствительности перешла к такой шумной радости, что я опасался, чтобы она не лишилась ума. Она кричала, смеялась, пела

и беспрестанно примеривала то диадему, то склаваж, то браслеты. Я принудил ее сесть за стол, но она ежеминутно вскакивала со стула, чтоб смотреться в зеркало и снова приноравливать к лицу убранства.

– Груня, — сказал я, — ты так умна! неужели эти блестящие игрушки имеют в глазах твоих такую цену, что ты от них забываешься?
– Нет, друг мой, — отвечала она, — не вещи мне дороги, но торжество над моею надменною соперницей, торжество, которого она не надеется и которое мне тем милее, что я тебе за него обязана!

Между тем приближалось время представления, и Груня открыла мне, что друзья графа Жалкина составляют против нее заговор.
– Любезный Ваня, — сказала Груня, — в свете не знают о нашей тесной дружбе, и так надобно, чтобы ты взялся составить также для меня партию! Я бы это легко могла сделать сама, но не хочу возбуждать твоей ревности, не хочу трогать твоей чувствительности. Возьми несколько десятков билетов, скажи приятелям, что ты выиграл их, побившись об заклад, и раздай даром. Дай обед или завтрак самым пылким, неугомонным и дерзким шалунам и внуши им, что надобно защищать правое дело, возвысить меня рукоплесканиями и вызовом на сцену, и зашикать Маскину. <…>

Наконец наступило представление. Я в этот день давал обед приятелям — буянам, в ближнем от театра трактире, и когда в голове у всех зашумело, предложил им идти в театр, защищать правое дело, и раздал билеты. Мы вошли в театр гурьбою, и друзья мои ожидали только моего сигнала, чтоб шикать или хлопать. Между тем Груня не показывалась из своей уборной, пока не пришла ее очередь выходить на сцену. Когда же она вышла, то Маскиной сделалось дурно при виде бриллиантов и богатого платья, которые были на Груне, и весь закулисный факультет решил, что невозможно быть одетой лучше и богаче ее. Груня была вне себя от радости, и это расположение духа имело такое сильное влияние на ее игру, что она в самом деле превзошла все ожидания <…>.

По мере успехов Груни на драматическом поприще и по мере распространения ее известности надлежало ей наряжаться лучше других, или, по крайней мере, так, как другие актрисы, иметь удобнее квартиру и завести свой экипажец. Я никак не мог согласиться, чтоб Груня прибегала к кому либо другому в своих нуждах, и сделал для нее все, что было нужным. <…>

Наконец, три новые представления, два переезда с квартиры, устройство гардероба и зимней одежды, заведение экипажа, одни именины и день рождения Груни в течение года лишили меня сорока тысяч рублей и навязали долгу до десяти тысяч. <…>

Ни я, ни Груня не знали, как это случилось, что мы истратили такую кучу денег!

Я уже писал однажды к Арсалану чрез Оренбург, но не получил никакого ответа: теперь снова написал я письмо к Арсалану и старшинам киргизским, уведомляя их о месте своего жительства и прося о присылке следующих мне денег за продажу из оставшейся моей доли добычи.

Молчание степных друзей моих не предвещало ничего доброго.

Между тем я страшился, чтоб друзья мои, покровительницы и заимодавцы не узнали о моем разорении. Тысячи проектов рождались и умирали в моей голове, как вдруг вечером шестого дня моего уединения дверь в комнате моей быстро отворилась и вбежала — Груня.

Часть 28.

Отрывок к публикации подготовила Е. В. Воднева.

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ РОМАНА Ф.В. БУЛГАРИНА «ИВАН ВЫЖИГИН» (1829) ЧИТАТЬ ТУТ.